«Журавли» Николая Заболоцкого и Николая Рубцова

Одинаковое название двух стихотворений, принадлежащих перу разных авторов, конечно, только повод для их сопоставительного анализа. Однако между «Журавлями» Николая Заболоцкого и Николая Рубцова есть невидимые, но прочные и легко нащупываемые нити, связывающие их воедино в восприятии людей, чутких к поэтическому слову.

Следуя универсальному пушкинскому определению поэзии как “союза волшебных звуков, чувств и дум”, стоит прежде всего обратить внимание на звуковую организацию стихотворений.

Торжественность и неторопливая размеренность звучания «Журавлей» Заболоцкого достигается четырёхсложным размером — пеоном первым, встречающимся в двух начальных строфах. Заданная тональность усилена аллитерациями “длинным треугольником летели”, “вёл вожак в долину изобилья // Свой немногочисленный народ”, передающими величественно-плавное движение птиц в небе.

Рубцовские «Журавли» написаны очень редким для поэзии ХХ века размером — пятистопным анапестом. Он придаёт стихотворению особую, характерную для всей рубцовской лирики плавность, завораживающую читателя. Исследователи отмечают “мелодическое колебание психологического рисунка”1, пишут, что “самый ритм стиха у Рубцова всегда приглушён, размыт, словно все ударные звуки куда-то исчезли, уступив место плавной и тихой мелодии, струящейся, как вода, меж редко поставленных слов”2. Графически пятистопный анапест рубцовского стихотворения воплощён в длинных строках стихов, раскинувшихся от левого до правого края страницы и невольно ассоциирующихся у читателя с широким размахом журавлиных крыльев.

Для Рубцова, почти не пользовавшегося словами, передающими яркие цвета3 (родной поэту русский Север к этому не очень-то располагал), кажется почти невероятным употребление в первом же стихе «Журавлей» эпитета “огнеликий”, да ещё и в соседстве с глаголом “красовался”. Впрочем, эта кажущаяся излишней “красивость” уравновешена, во-первых, суровым и почти прозаическим началом стиха (“меж болотных стволов”), во-вторых, “рыданьем” и “улетающим плачем” журавлей, наконец, точно схваченной неброскостью северного пейзажа в октябре (“и забытость болот, и утраты знобящих полей”), не говоря уж о состоянии сиротеющей души героя в финале стихотворения. Однако этот яркий сполох метафоры на фоне скупого на краски пейзажа не пропал даром: он уже задал ту высоту торжественного и одновременно тревожного звучания, которая будет сохранена до конца рубцовского стихотворения.

Рубцов вообще всегда с особой любовью и болью писал о птицах: ласточка ли это, рыдающая над выпавшим из гнезда птенцом (“Ласточка! Что ж ты, родная, // Плохо смотрела за ним?”), замерзающий ли, но не сдающийся воробей (“А гляди, не становится вредным // Оттого, что так плохо ему…”), болотная ли птица, жалобному крику которой внимает герой, гонимые ли снегом журавли (о журавлях, заметим, он писал наиболее часто). Да и лирический герой Рубцова в разные моменты своей непростой судьбы сравнивает себя с птицами: “И быстро, как ласточка, мчался я в майском костюме // На звуки гармошки, на пенье и смех на лужке…”, “Боюсь я, боюсь я, как вольная сильная птица, // Разбить свои крылья и больше не видеть чудес!”, “Словно ворона весёлая, // Сяду опять на забор!”. По воспоминаниям Виктора Коротаева, сам Рубцов — жестами, обликом, поведением — напоминал птицу: “А жил он действительно как птица. Засыпал там, где заставала ночь <…> лёгок был на подъём и неутомим в бесконечных перелётах с места на место. И питался как птица. Бывало <…> тюкнет зёрнышко-другое — и в сторону. И берёт в руки гармонь или гитару. Словно боится набить зоб втугую, чтоб не стесняло дыхания при пении…”

Умиротворённая торжественность начальных строф «Журавлей» Заболоцкого даёт возможность ощутить тихое восхищение поэта птицами. Оно передано и почти гоголевской гиперболой “Вытянув серебряные крылья // Через весь широкий небосвод”, и самим эпитетом “серебряные”, и метафорой “утопая в небе”, и уподоблением журавлей людям: “к берегам отеческой земли” вожак ведёт не стаю, а “свой немногочисленный народ”. В журавлях для Заболоцкого воплощена “частица дивного величья”, объединяющего в себе “гордый дух, высокое стремленье, // Волю непреклонную к борьбе” и ту первозданную красоту, перед которой можно замереть в восторге, но которую объяснить и понять нельзя.

И у Рубцова журавли наделены дивной способностью: “до конца выражать” своими “небесными звуками” и полётом то, что выразить невозможно, — душу человека: “Всё, что есть на душе, до конца выражает рыданье // И высокий полёт этих гордых прославленных птиц”. Эпитеты “высокий” и “гордых” в последнем стихе, словно взятом из гимна журавлям, тоже делают очевидной перекличку с Заболоцким.

В народной поэзии “птицы являются услужливыми вестниками богов и смертных”4, связующим звеном между земным миром и небесами. Может, потому безмятежно-идиллический зачин «Журавлей» Заболоцкого обречён быть продолжен трагическими нотами. Может, потому столь тревожно ожидание журавлей героем Рубцова. Обратим, кстати, внимание на то, что большая часть рубцовского стихотворения посвящена не “высокому полёту” гордых птиц, а ожиданию их появления. Это предощущение передано глаголами будущего времени: “наступит”, “покажутся”, “разбудят”, “позовут”, “выразят”, “разгласит”… О самом же полёте сказано кратко: “Вот летят, вот летят…” Большего герой сказать не успевает — и потому что спешит поделиться радостью увиденного с другими (“Отворите скорее ворота! // Выходите скорей, чтоб взглянуть на высоких своих!”), и потому что полёт “высоких” стремительно-неостановим (“Вот замолкли…”), и потому, наконец, что “так никто уж не выразит их…”.

Первым знаком надвигающейся на журавлей беды в стихотворении Заболоцкого является союз “но”, противопоставляющий третью и четвёртую строфы первым двум. Плавно, мягко звучащие глаголы и глагольные формы первых двух четверостиший (“вылетев”, “летели”, “утопая”, “вытянув”, “вёл”) сталкиваются с экспрессивной жёсткостью глаголов четвёртой строфы: “ударил”, “вспыхнул”, “погас”, “обрушилась”. Антитезой “серебряным крыльям” журавлей выступает “чёрное зияющее дуло”, поднявшееся из кустов. То, что стрелявший из ружья (как и само ружьё) не виден, не показан, обезличен, придаёт совершившемуся зловещий метафизический, почти демонический оттенок. Масштаб совершившейся трагедии передан пронзительной метафорой:

И частица дивного величья
С высоты обрушилась на нас.

Очень важно это “на нас”. Поскольку лирический герой в стихотворении Заболоцкого отсутствует, то “на нас” значит только одно — на людей. На всех нас, людей, обрушилась “частица дивного величья”, полное высокого стремленья “сердце птичье”, разорванное лучом огня, бессмысленно и бездарно отнятая жизнь… “Быстрый пламень вспыхнул и погас…” — это ведь и метафора скоротечности жизни, в том числе и человеческой. По Заболоцкому, “человек и природа — это единство, и говорить о каком-то покорении природы может только круглый дуралей”. “В нашем быту, — категорично заявляет поэт, — это выражение «покорение природы» существует лишь как рабочий термин, унаследованный из языка дикарей”.

Суровым реквиемом по погибшему вожаку звучит пятая строфа стихотворения Заболоцкого. Траурно звучит аллитерация, усиленная сравнением:

Два крыла, как два огромных горя,
Обняли холодную волну.

Боль потери и отчаяние скорбящих по собрату журавлей передана окающим воем ассонанса и мощным рычанием сонорного:

И, рыданью горестному вторя,
Журавли рванули в вышину.

Высокая тоска природы, молчаливо оплакивающей погибшего сына, звенит в аллитерации финальных строк:

И заря над ним образовала
Золотого зарева пятно.

Рубцовские «Журавли» лишены трагических контрапунктов, присущих стихотворению Заболоцкого, однако это не снимает — при всей плавности ритма — напряжённо-тоскливого, тревожного их звучания. Оно прежде всего обусловливается “небесными звуками” журавлей, которые поэт определяет как “рыданье” и “улетающий плач”. Трижды в первых десяти стихах мелькнёт образ болота, а оно “в рубцовской символике имеет такое же «дурное» значение, как и в народной лирике”5. Сама осень — пора появления журавлей — определяется поэтом как “предназначенный срок увяданья”, что усиливается грустными эпитетами “забытое” (болото), “знобящие” (поля), “сиротеют” (душа и природа).

Оба стихотворения несут в себе заряд поэтического обобщения, поднимающегося до символического уровня.

У Заболоцкого “гибель вожака перелётной стаи воспринимается как символ неизбежности смерти и такой же неизбежности, закономерности, восполнения жизни»

Только там, где движутся светила,
В искупленье собственного зла
Им природа снова возвратила
То, что смерть с собою унесла:
Гордый дух, высокое стремленье,
Волю непреклонную к борьбе —
То, что от былого поколенья
Переходит, молодость, к тебе.

Это “выражение мысли о вечной деятельности природы, о преемственности поколений»

Следует задержаться и ещё на одном мотиве трагической темы Заболоцкого. На него обращает внимание Игорь Волгин: “Журавли летят на Родину — и Родина встречает их огнём”. В контексте послевоенного времени (стихотворение датировано 1948 годом) и судьбы автора (им отмотан несправедливый срок на Колыме) эта аллегория звучит особенно зловеще.

У Рубцова журавли не только символизируют наступление осени (“Вот наступит октябрь — и покажутся вдруг журавли!”), не только протягивают невидимую нить с небес на землю, но и связывают воедино душу русского человека и душу русской природы.

Широко на Руси машут птицам согласные руки.
И забытость болот, и утраты знобящих полей —
Это выразят всё, как сказанье, небесные звуки,
Далеко разгласит улетающий плач журавлей…

По образному выражению Алексея Павловского, Рубцов “всей своей поэтической душой ласкал Русскую землю. Такого восторженно-тихого взгляда русская природа после Есенина уже не чувствовала на себе. То был поистине прощальный поцелуй русской Музы — тихий и горестный…»

Рубцовские журавли, наконец, соединяют историю и современность на просторах единого пространства, имя которому Русь: “Широко на Руси предназначенный срок увяданья // Возвращают они, как сказание древних страниц”. Неслучайно Юрию Селезнёву в первом стихе «Журавлей» слышится “музыкальная открытость, возвышающий простор”, который “сродни эпическому ладу древних поэм”.

Рубцов, как до него Блок и Есенин, любил называть страну, в которой жил, словом “Русь”. По нашим подсчётам, в 164 стихотворениях поэта, созданных почти за два десятилетия (с 1953 по 1971 год), слово “Русь” встречается 21 раз, тогда как “Россия” — только 8. “Русь” упоминается даже в экспромте 1962 года, обращённом к “космонавтам советской земли”.

Оба стихотворения соответствуют той прозрачности восприятия, которую устами вероятного читателя определил в «Тёркине» Твардовский: “Вот стихи, а всё понятно, всё на русском языке…” «Журавли» написаны “на русском языке” — буквально, то есть почти без использования заимствованной лексики. У Заболоцкого в 32 стихах таких слов всего три: “Африки”, “апреле”, “металла”. У Рубцова и того меньше — одно: “октябрь”, которое давно “обрусело” и не воспринимается как иноязычное.

Вадим Кожинов самым неоспоримым признаком истинной поэзии считал “её способность вызывать ощущение самородности, нерукотворности, безначальности стиха”. При чтении «Журавлей» и Заболоцкого и Рубцова кажется, что они не созданы волей поэтического воображения, не записаны рукой автора, а действительно “поэт только извлёк их из вечной жизни родного слова», где они всегда, хотя и тайно, существовали.

Автор статьи Евгений Васильевич ВАСИЛЕНКО — учитель русского языка и литературы средней общеобразовательной школы при Посольстве РФ в КНДР (г. Пхеньян).

Эта запись защищена паролем. Введите пароль, чтобы посмотреть комментарии.